«Мне только исполнилось семь лет, когда однажды я по привычке привела к Луи одну из своих маленьких подружек; я обнаружила в его келье еще одного монаха из того же монастыря. Поскольку такого никогда раньше не случалось, я была удивлена и хотела уже уйти, но Луи подбодрил меня, – и мы с моей подружкой смело вошли. «Ну вот, отец Жоффруа, – сказал Луи своему другу, подталкивая меня к нему, – разве я тебе не говорил, что она мила?» – «Да, действительно, – сказал Жоффруа, усаживая меня к себе на колени и целуя меня. – Сколько вам лет, крошка?» – «Семь лет, отче». – «Значит, на пятьдесят лет меньше, чем мне», – сказал святой отец, снова целуя меня. Во время этого короткого монолога готовился сироп и, по обыкновению, каждую из нас заставили выпить по три больших стакана подряд. Но поскольку я не имела привычки пить его, когда приводила свою добычу к Луи, а он давал сироп только той, кого я ему приводила, и, как правило, я не оставалась при этом, а тотчас же уходила, я была удивлена такой предупредительностью на сей раз, и самым наивным, невинным тоном сказала: «А почему вы и меня заставляете пить, отче? Вы хотите, чтоб я писала?» – «Да, дитя мое! – сказал Жоффруа, который по-прежнему держал меня, зажав ляжками и уже гладил руками мой перед. – Да мы хотим, чтобы вы пописали; это приключение вы разделите со мной, может быть, несколько иначе, чем то, что с вами раньше происходило здесь. Пойдемте в мою келью, оставим отца Луи с вашей маленькой подружкой. Мы соберемся вместе, когда сделаем все свои дела». Мы вышли; Луи тихонько меня попросил быть полюбезнее с его другом и сказал, что мне ни о чем не придется жалеть. Келья Жоффруа была несколько вдалеке от кельи Луи, и мы добрались туда, никем не замеченные. Едва мы вошли, как Жоффруа, хорошенько забаррикадировав дверь, велел мне снять юбки. Я подчинилась: он сам поднял на мне рубашку, задрав ее над пупком и, усадив меня на край своей кровати, раздвинул мне ноги как можно шире и продолжал наклонять меня назад так, что перед ним был весь мой живот, а тело мое опиралось лишь на крестец. Он приказал мне хорошенько держаться в этой позе и начинать писать тотчас же после того, как он легонько ударит меня рукой по ляжкам. Поглядев с минуту на меня в таком положении и продолжая одной рукой раздвигать мне влагалище, другой рукой он расстегнул свои штаны и начал быстрыми и резкими движениями трясти маленький, черный, совсем чахлый член, который, казалось, был не слишком расположен к тому, чтобы отвечать на то, что требовалось от него. Чтобы определить его задачу с большим успехом, наш муж принялся за дело, прибегнув к своему излюбленному способу, который доставлял ему наиболее чувствительное наслаждение: он встал на колени у меня между ног, еще мгновение глядел внутрь отверстия, которое я ему предоставила, несколько раз прикладывался к нему губами, сквозь зубы бормоча какие-то сладострастные слова, которых я не запомнила, потому что не понимала их тогда, и продолжал теребить свой член, который от этого ничуть не возбуждался. Наконец, его губы плотно прилипли к губам моей промежности, я получила условный сигнал, и, тотчас же обрушив в рот этого типа избыток моего чрева, залила его потоками мочи, которую он глотал с той же быстротой, с какой я изливала ее ему в глотку. В этот момент его член распрямился, и его головка уперлась в одну из моих ляжек. Я почувствовала, как он гордо орошает ее слабыми толчками своей бесплодной мощи. Все так отлично совпало, что он глотал последние капли в тот самый момент, когда его член, совершенно смущенный своей победой, оплакивал ее кровавыми слезами. Жоффруа поднялся, шатаясь. Он достаточно резко дал мне двенадцать су, открыл мне дверь, не прося как другие, приводить к нему девочек (судя по всему, он доставал их себе в другом месте), и, показав дорогу к келье своего друга, велел мне идти туда, сказав, что, поскольку он торопится на службу, то не может меня проводить; затем закрылся в келье так быстро, что не дал мне ответить.»
«Да, действительно, – сказал Герцог, – есть много людей, которые совершенно не могут пережить миг утраты иллюзий. Кажется, их гордость может пострадать от того, что они позволят женщине увидеть себя в подобном состоянии слабости, и что отвращение рождается от смущения, которое они испытывают в этот момент». – «Нет, – сказал Кюрваль, которого возбуждал Адонис, стоя на коленях, и который руками ощупывал Зельмиру, – нет, мой друг, гордость здесь ни при чем; предмет, который по сути своей не имеет никакой ценности, кроме той, которую ему придает ваша похоть, предстает совершенно таким, каков он есть, когда наша похоть угасла. Чем неистов ее было возбуждение, тем безобразнее выглядит этот предмет, когда возбуждение больше не поддерживает его, точно так же, как мы бываем более или менее утомлены в силу большего или меньшего числа исполненных нами упражнений; отвращение, которое мы испытываем в этот момент, всего лишь ощущение пресыщенной души, которой претит счастье, поскольку оно ее только что утомило!» – «Но все же из этого отвращения, – сказал Дюрсе, – часто рождается план мести, мрачные последствия которого приходилось видеть». – «Ну, это другое дело, – сказал Кюрваль. – А поскольку серия этих повествований, возможно, даст нам примеры того, о чем вы говорите, не будем спешить с рассуждениями, пусть эти факты предстанут сами собой». – «Председатель правильно говорит, – сказал Дюрсе. – Когда ты находишься накануне того, чтобы пуститься в блуд, ты предпочтешь готовить себя к предстоящей радости, а не будешь рассуждать о том, как испытывают отвращение.» – «Ставим точку… больше ни слова, – сказал Кюрваль. – Я совершенно хладнокровен… Весьма очевидно, – продолжал он, целуя Адониса в губы, – что это дитя очаровательно… но им нельзя овладеть, я не знаю ничего хуже ваших законов,.. Надо ограничиться некоторыми вещами… Давай, давай, продолжай, Дюкло, поскольку я знаю, что наделаю глупостей, и хочу, чтобы моя иллюзия продержалась хотя бы до того момента, когда я лягу в постель». Председатель, который видел, что его оружие начинает бунтовать, отправил двух детей назад и снова улегся подле Констанс, которая, какой бы несомненно привлекательной она ни была, все же не слишком возбуждала его; он опять призвал Дюкло продолжать, и она тотчас подчинилась, говоря так: